понедельник, января 18, 2010

Дубнов

А.Ф.Перельман (1876-1954) -- последний владелец издательства "Брокгауз-Ефрон", видный участник еврейских просветительских проектов начала ХХ века, друг С.М.Дубнова, А.И.Браудо, С.Л.Цинберга, М.В.Сабашникова, друг и первый издатель Н.П.Анциферова.
Дубнов был одним из весьма редких в то время еврейских писателей, которые жили исключительно на свой литературный заработок. Большинство искало средства к существованию в других занятиях.
Ахад-Гаам происходил из богатой семьи, был владельцем завода, и лишь после неудачи в своей промышленной деятельности он короткое время жил литературной работой, сперва как главный редактор и руководитель издательства «Ахиасаф»[3] а затем как редактор журнала «Гашилоах»[4]. Но вскоре эту работу, которой он тяготился, которая не дала ему ни материального, ни морального удовлетворения, он бросил и поступил на службу к чаеторговцу Высоцкому.
Лилиенблюм был служащим одесского еврейского погребального общества,
Менделе Мойхер Сфорим – заведующим одесской Талмуд-Торой[5],
Шолом-Алейхем – биржевым дельцом. Были среди еврейских писателей и банковские служащие, и учителя, и казенные раввины[6], но писателей-профессионалов почти не было – Дубнов одним из первых отдался всецело своей литературно-научной работе. Он жил уединенно, размеренно, жизнью Privat-gelehrter’a*. Вставал рано, завтракал, гулял после завтрака сорок пять минут, работал после прогулки определенное количество часов, прогуливался после этого полчаса, обедал, отдыхал после обеда полтора часа, затем принимал посетителей от пяти до шести и вновь работал до ужина. Вечером читал газеты и журналы, редко принимал друзей или участвовал в заседаниях. Перед сном проделывал обязательный «моцион», то есть вновь прогуливался перед домом полчаса. За весьма небольшими исключениями, редко кто тогда умел у нас так организовать свою жизнь, как это делал европейский ученый или писатель. Такая размеренная жизнь Дубнова вызывала у многих насмешки, а у некоторых даже раздражение, как и то, что он только в редких случаях принимал участие в собраниях и заседаниях, и то, что его нельзя было уговорить поставить у себя телефон из боязни, что телефонные звонки могут отвлечь его от работы. Все это ставилось ему в упрек. Обвиняли его в том, что он якобы сухой, малообщительный и не общественный человек.

Между тем объяснялось это отнюдь не тем, что он не любил общества друзей или его не интересовала общественная жизнь. Он был сердечным и внимательным другом, радушным и гостеприимным хозяином; он горячо относился к общественной и политической деятельности, ценил и высоко ставил честных общественных и политических деятелей. Но Дубнов был человеком целеустремленным и долгом всей своей жизни считал работу над еврейской историей, которой посвятил себя. Каждый час, не отданный этой основной его работе, он считал потерянным. Он не считал себя вправе жертвовать своей литературно-научной деятельностью ради активной общественно-политической работы, которую другие могли, по его мнению, выполнять лучше его. В редких случаях, когда он в ущерб своей научной работе принимал участие в общественных делах, он при первой же возможности отдалялся от этой работы и возвращался к своему письменному столу, к своим занятиям, пре­доставляя другим – по его мнению, «людям дела» – заниматься практической работой.

В мою задачу не входит оценка Дубнова, как ученого. Пускай это делают компетентные люди. Хочу по этому поводу сказать только несколько слов. Противники его и даже некоторые его друзья указывали на то, что, кроме его «Истории хасидизма»[7], у него почти не было оригинальных научно-исследовательских работ. Но, если даже они и были правы, то и тогда они недооценивали особую роль Дубнова в историографии русского еврейства. И до него, и в его время было много отдельных весьма значительных исследований, с научной точки зрения не менее ценных, чем работы Дубнова, но значение Дубнова велико как пионера-собирателя и пропагандиста русско-еврейской истории. В этом отношении Дубнов не имеет себе равных. Отдельные исследования Цунца и Гейгера в научном отношении превосходят работы Греца, но тем не менее ни один из них не сыграл той роли в еврейской историографии, какую сыграл Грец. Гейдеман, в своих воспоминаниях о Греце, рассказывает характерный для оценки труда Греца анекдот: «Перед появлением в печати первого тома истории Греца, И.М. Закс, знакомя Греца с Цунцем, представил его: «Доктор Грец, автор истории евреев. – Опять история? – с улыбкой спросил Цунц. – Наконец история!» – ответил Закс».

В русско-еврейской жизни «История» Дубнова сыграла ту же роль что «История» Карамзина в жизни русского общества XIX века. «История» Дубнова имеет много дефектов, «История» Карамзина полна ими – но и Карамзин, и Дубнов сыграли незабываемую роль, каждый в истории своего народа. Дубнов был первым значительным историографом русского еврейства, обратившим внимание своих современников на славное прошлое еврейства, как Карамзин обратил внимание русских образованных людей своего времени на их национальное прошлое. Дубнов считал, что историк должен быть не только исследователем, но и архитектором, который умеет использовать материал, собранный другими исследователями, для создания по своему плану здания истории.

Глубочайшее уважение, даже у противников, вызывала строгая принципиальность Дубнова. Я имел возможность около пятнадцати лет близко присматриваться к его личной жизни. И могу сказать, что очень редко у кого частная, общественная и профессиональная жизнь так гармонировали между собой, как у Дубнова. Между этими тремя сторонами его жизни у него никогда не было расхождения. Он в частной, как и в общественной, жизни был противником оппортунизма. От своих принципиальных установок он не отступал, чего бы это ему не стоило. Сколько, например, надо было иметь мужества, чтобы в начале восьмидесятых годов прошлого века, наперекор всему окружавшему его обществу, жить с женой вне официального брака, потому только, что, не будучи религиозным, он не желал оформлять свой брак у раввина. Дубнов начал свою литературно-научную карьеру убежденным ассимилятором, ярым противником еврейского национализма. По мере углубления в исторические работы он отходил от ассимиляторской точки зрения и стал горячим националистом. И тогда он без всяких колебаний стал выступать – не только в литературе, но и на собраниях – за свою новую концепцию, повел борьбу против Общества распространения просвещения между евреями в России[8], руководители которого придерживались, по его мнению, старых, ассимиляторских взглядов. И он делал это, несмотря на то, что в то время был в материальной зависимости от этого Общества и его руководителей. Когда его противники напомнили ему о его борьбе за ассимиляцию, он ответил строфой Виктора Гюго, отвечавшего на упрек в измене роялизму: «История явилась мне – и я постиг законы поколений...»[9]. «Вся моя прошлая литературная деятельность, – писал Дубнов – кажется, дает мне право сказать, что «история явилась мне» и указала верный путь...»[10].

Материальные интересы Дубнова никогда, ни в малейшей степени не могли повлиять на его принципиальные установки. В 1906-1908 годах он жил в Петербурге, главным образом, на «ренту», которую давал ему его учебник[11] и которая составляла не более ста рублей в месяц. Ида Ефимовна, жена его, умудрялась на эти деньги вести скромную, но безбедную жизнь. Когда началась работа по составлению Еврейской энциклопедии[12], Дубнов был приглашен главным редактором с окладом в шесть тысяч рублей в год. Но вскоре Дубнов разошелся с издателем в вопросах о сроках выпуска энциклопедии: издатель настаивал, чтобы тома энциклопедии выпускались каждые три месяца – чтобы намеченные шестнадцать томов были выпущены в четыре года. Дубнов считал, что такой малый срок при малоквалифицированном составе редакции невыгодно отразится на научной энциклопедии. Он предлагал сократить редакционные расходы, в том числе и его гонорар, и за этот счет удлинить срок издания. Издатель настаивал на своем, члены редакции, большинство которых вообще не удовлетворяло Дубнова, не поддержали его, и он, не колеблясь, оставил работу, которая при его скромном образе жизни, могла бы не только прокормить его, но и обеспечить на несколько лет его дальнейшее существование. При этом Дубнов не принадлежал к тем интеллигентам, которые кичатся своей неделовитостью и с презрением относятся ко всяким денежным расчетам. Он умел отстаивать свои материальные интересы и беспомощным в этом отношении не прикидывался. Но отступать из-за корыстных целей от своих принципов он не считал возможным. Об этом и речи не могло быть.

У Дубнова, конечно, были и свои слабости – у кого из смертных их нет? При всей своей внешней скромности, он иногда слишком торжественно говорил о научном значении своих исторических работ, о своих новых историко-философских концепциях. Но только недоброжелатели или люди, не умеющие отличить мелочи от крупного, могли из-за такой слабости отрицать все значение Дубнова. Дубнов не принадлежал к тем людям, в которых при близком знакомстве начинаешь разочаровываться. Наоборот, близкое знакомство с ним внушало к нему еще большее уважение. Чем больше я его узнавал, чем пристальнее я к нему присматривался, тем больше я убеждался в его исключительной принципиальности, в его независимости и высоком моральном стандарте.

В жизни своей я имел немало столкновений с разными людьми. В молодые годы я не принадлежал к числу «мягких», легко уживающихся людей. С годами приобретается выдержка, и по мере сил начинаешь сознательно и отчасти бессознательно уклоняться от острых столкновений, научаешься сдерживать свой темперамент, научаешься относиться более критически, более требовательно к себе и более терпимо к своим противникам. За годы моей близости к Дубнову у меня были острые столкновения на общественной и на личной почве, создавшие мне немало недоброжелателей. Но если Семен Маркович Дубнов и Александр Исаевич Браудо, с которым я в то время и до конца его жизни также имел счастье быть в близких дружеских отношениях, – если эти два рыцаря чести, честности и благородства поддерживали меня, считали меня правым, я знал, что я прав, что я стою на правильной позиции, и никакая хула моих противников меня не смущала.

Скоро после того, как я стал бывать у Дубнова, он переехал на Васильевский Остров, на Восьмую линию. Жизнь в центре города его тяготила. Он стремился поселиться подальше от центра, где не так шумно и где он мог бы найти более подходящее место для своих утренних и вечерних «моционов».

Ранним летом он уезжал на дачу, в деревню своего родственника – Линки, недалеко от станции Уусикирко, Финляндской железной дороги, откуда он возвращался обыкновенно не ранее конца сентября.

К глубочайшему сожалению у меня не сохранилась переписка с Дубновым. Все его письма ко мне, за исключением двух-трех случайно оставшихся, исчезли не по моей вине[13]. В городе мы часто обменивались небольшими записками, но летом, когда он жил на даче, я почти еженедельно писал ему и получал от него письма.

В лето 1909 года мы с женой жили в Мустамяках, в нескольких километрах от Уусикирко, и изредка навещали Дубновых в их «имении». В такие дни он устраивал себе «праздник» – не работал по-обычному. С увлечением показывал нам окрестности, рассказывал о прелестях деревенской жизни, принимал нас с обычной для него теплотой и гостеприимством. Мы тогда жили в пансионе Линда, где обычно жили политические эмигранты, скрывавшиеся в Финляндии от русских жандармов[14]. Общие обеды, завтраки и ужины превращались в дискуссии между эсерами и «эсдеками». Дубнов с интересом слушал наши рассказы об этих спорах[15]. В политической жизни страны он поддерживал «кадетов», к более левым позициям относился скептически, но идея социализма его привлекала, а в споре между эсерами и эсдеками он был на стороне эсеров. На социализм он смотрел не как на теорию классовой борьбы пролетариата, а как на морально-этическое течение, за которое всякий порядочный человек должен бороться. Материализм был ему чужд и несимпатичен, он верил, что борьба за идеи, возвещенные еще еврейскими пророками, за идею «братства, правды и справедливости», приведет человечество к торжеству социализма. Поскольку эсеры не приняли материалистическую концепцию Маркса, они ему были ближе. Эсеры были ему ближе еще потому, что их национальная программа казалась ему приемлемее для еврейского национального дела, чем программа социал-демократов. К эсерам его приближало еще то, что от молодых лет, когда он еще стремился к полному слиянию с коренным населением, у него остались русские народнические настроения. Он рассказывал нам, какое сильное впечатление производила на него в его молодые годы поэзия Некрасова, как он со слезами на глазах читал его народолюбивые стихи. Некрасов остался его любимым поэтом. Он расспрашивал жену мою, которая несколько лет жила в качестве земского врача в деревне, о русской деревенской жизни, интересовался настроением крестьян. Он придавал особое значение «работе в деревне».

В таких дружеских беседах и дискуссиях мы совершали наши прогулки вокруг Линки. С тех пор прошло тридцать пять лет. Как далеко это время. Но и теперь, в 1945 году, когда я пишу эти строки, стоя уже на грани жизни, я живо помню эти прогулки и беседы, вижу перед собою Семена Марковича в легкой летней куртке и слышу его задушевную, убежденную и убеждающую речь.

Я хочу еще рассказать о семейной драме, происходившей в конце того лета, о котором я говорил выше. В Финляндию из Вильно приехала младшая дочь Дубнова, Ольга, чтобы повидаться с родителями. Ольга за несколько лет до того влюбилась в Вильне, где Дубновы тогда жили, в русского рабочего, вышла за него замуж и приняла фамилию мужа – Иванова. Отец разошелся с нею и не встречался до начала двадцатых годов. Когда она приехала в Финляндию повидаться с родителями, Дубнов отказался принять ее и пустить в свой дом. Между тем Дубнов тогда и, как потом говорила мне Ольга Семеновна, никогда не знал, что для оформления брака она крестилась. Но Дубнов считал смешанный брак фактическим дезертирством и изменой нации и на Ольгу смотрел, как на отступницу. Впрочем, из его завещания, по которому я назначался одним из его душеприказчиков (к глубочайшему сожалению, и этот документ у меня исчез), можно было догадаться, что он, если и не знал, то подозревал, что она и формально отошла от еврейства.

Я, к сожалению, не читал всего второго тома «Воспоминаний» Дубнова, который вышел в Риге и в котором, может быть, есть кое-что неизвестное мне, относящееся к Ольге*. В разговорах с Дубновым я старался не затрагивать эту тему. Косвенно – в разговоре о дочери Ахад-Гаама, которая также жила с русским, с писателем Осоргиным[16], – он неоднократно затрагивал эту тему и всегда с грустью и неизменным осуждением говорил о смешанных браках.

Несколько иную позицию занимала в этом вопросе Ида Ефимовна – верный друг и помощница всей жизни Дубнова, без которой он вряд ли мог бы вести такую жизнь, полную спокойного труда и независимости. Она оберегала его спокойствие, создавала ему уютную обстановку для беспрерывной работы, довольствовалась всегда самыми скромными средствами. При этом она не только много читала и следила за литературой, но и помогала ему в его работе. Вообще во всех вопросах жизни она на все смотрела глазами мужа. Но в отношении к дочери в ней пересилило чувство матери. Без ведома и вопреки воле мужа она поддерживала отношения с дочерью и помогала ей материально, ездила к ней в Мустамяки, когда Дубнов не пожелал ее видеть у себя в доме.

После Октябрьской революции (к тому времени Ольга Семеновна уже разошлась с мужем) Дубнов помирился с дочерью, и незадолго до его отъезда за границу она у него поселилась со своими двумя сыновьями. Однако отчужденность в отношении к этой дочери и ее сыновьям осталась на всю жизнь. Когда я в 1923 году в Берлине посетил его, то о дочери и сыновьях ее он меня не расспрашивал, хотя он знал, что я ее вижу ежедневно, так как она работала в издательстве «Брокгауз и Ефрон», куда я, по просьбе Иды Ефимовны, принял ее на службу. Рассказывая мне с любовью и гордостью о старшей, любимой своей дочери Соне и ее сыновьях, он не принимал участия в расспросах Иды Ефимовны об Ольге. Таков уж был Дубнов. Если он даже и шел на компромисс, то вполне примириться не мог.

Я не останавливаюсь на совместной с Дубновым работе в журналах «Еврейский Мир» и «Еврейская Община»[17]. Об этом я еще буду писать.

В немногих словах хочу рассказать о его участии в так называемом «еврейском политическом совещании», созданном в Петербурге во время Первой мировой войны. Оно было создано на базе существовавшего совещания при еврейских депутатах государственной Думы[18]. Депутаты-евреи, случайно попавшие в третью Думу, мало подготовленные к своей роли, вызывавшие часто своим поведением нарекания со стороны еврейской общественности, организовали небольшое совещание, с которым предварительно обсуждали вопросы, стоявшие на повестке дня Думы и касавшиеся положения русского еврейства. В совещание это входили по четыре представителя от четырех существовавших тогда еврейских «буржуазных» групп. Со стороны сионистов, насколько я могу припомнить, – Розов, Идельсон, Вейсенберг и Алейников; со стороны Народной группы[19] – Винавер, Слиозберг, Шефтель и, кажется, С.В. Познер; со стороны Народной партии[20] – Дубнов, Залкинд, Крейнин и Мандель (Дубнов очень редко бывал на этих совещаниях); со стороны Демократической группы[21] – Брамсон, Браудо, Ландау и Бикерман. Во время войны, когда, с одной стороны, началась серия военных наветов[22], а с другой стороны, появились какие-то неопределенные виды и надежды на изменения положения к лучшему, был создан расширенный совещательный орган, который уже занимался не только консультациями еврейских депутатов, но и внедумской политической работой. К этому расширенному совещанию были привлечены и люди, не примыкавшие ни к одной из перечисленных выше групп. В качестве таковых были привлечены, между прочим, Ан-ский, Ефройкин, я и другие. В это совещание входили и лица, примыкавшие к вышеперечисленным группам, но не входящие в их состав, как С.Л. Цинберг. Бывали и приезжие из других городов. Собирались у кого-либо из богатых участников совещания – владельца обширной квартиры, где без риска обратить на себя внимание могли собраться человек пятьдесят-шестьдесят. Совещания заканчивались большей частью поздно ночью, но бывало, что они затягивались до зари.





Дубнов был аккуратным и активным участником этих совещаний, участвовал во всех редакционных комиссиях, которые занимались составлением докладных записок и информационных сообщений для мировой печати.

Помню, после одного такого заседания, весной 1916 года, часа в три, когда на улице уже было совершенно светло, мы вместе вышли и, так как заседали мы недалеко от квартиры Дубнова, я, обмениваясь с ним мыслями по поводу только что обсужденного вопроса, пошел его проводить. Дубнов жаловался, что он не может работать, что нет у него необходимого душевного спокойствия для этого, что современность не дает ему спокойно углубляться в прошлое, что он отвлекается от той работы, которую считает целью своей жизни, что, хотя он в такое время не может стоять в стороне от общественно-политической работы, но, как только наступит лето, он уедет за город и вновь отдастся своему делу.

Не помню, как он провел лето 1916 и начало 1917 года, но после Февральской революции он вновь был вовлечен в еврейскую общественную жизнь – возглавлял, если не фактически, то формально – переорганизованную Еврейскую народную партию, в которую вошли главным образом бывшие члены левых еврейских партий и из которой вышли некоторые старые ее члены.

Потом, в годы военного коммунизма, он, в холодной нетопленной квартире, полуголодный, сидел над своими рукописями, думая только о том, как бы устроиться так, чтобы закончить труд всей своей жизни. Он хлопотал о том, чтобы перебраться куда-нибудь, где возможно будет продолжать свою работу.

Осенью 1920 года, когда небольшой кружок его друзей захотел отпраздновать его шестидесятилетие, он воспротивился этому и убедил меня отложить до сорокалетия его литературной деятельности, то есть до апреля 1921 года. В апреле мы и отпраздновали этот юбилей в необычных для такого юбилея условиях. И, наконец, ему удалось перебраться в Вильно[23], куда он был приглашен в качестве профессора. Но там он задержался недолго и скоро переехал в Берлин.

У меня, как я уже писал, не сохранились его письма того времени. Жизнь в Берлине налаживалась с большим трудом. Издание его «Истории»[24], на которое он рассчитывал, не осуществлялось. Не было подходящего издателя. Материальное положение его было довольно печально. Но он не терял ни бодрости, ни трудоспособности. Письменный стол его, писал он, обогащается новыми рукописями, которые ждут своего издателя. В 1923 году я его навестил в Берлине. Он жил в то время отшельником. В городе он не бывал или почти не бывал. Он грустил на чужбине, но не переставал усиленно работать.

Почти через полтора года, в январе 1925, он мне писал (это письмо каким-то чудом сохранилось): «Часто думаю о всех наших, оставшихся в Питере и других местах родины, как о каких-то географически далеких, недосягаемых. Сижу сейчас в своем кабинете в зимний вечер, переношусь мыслью в былую обитель, на десять-пятнадцать лет назад: кажется, века прошли с тех пор, какой-то отошедший мир позади, весь в развалинах...»

«Теперь, – писал он в следующем письме, – выздоравливаю (он до того болел гриппом) и возвращаюсь к прерванной работе. На этот раз могу обрадовать Вас известием, что работаю уже над вторым томом «Древней истории». Один из старых друзей в Париже образовал там группу, которая пока решилась финансировать издание ближайшего второго тома, то есть покрыть расходы на набор, печать и бумагу (об авторском гонораре не приходится говорить). И вот я уже на днях сдал в набор первые отделы книги, и в апреле она должна появиться в свет. Что будет с остальными томами – неизвестно, но я рад, что сделал еще один шаг вперед. Независимо от этого, несколько улучшилось мое материальное положение, которое недавно внушало опасения, – платят немного немецкие издатели (немецкий перевод быстро печатается вслед за русским оригиналом), ожидаются кой-какие поступления от продажи прежних книг и других изданий. Плохо только то, что мы до сих пор еще не имеем своей квартиры и должны ютиться у немецких хозяев – жадных пиявок, отравляющих эмигрантам жизнь».

До 1928 года мы еще продолжали переписываться, а потом переписка прекратилась... Он, как и большинство оторванных от родины, не всегда и не вполне понимал, что у нас происходит. Отвечать на его письма, если они и получались, я уже не мог. Я знаю, что он мне посылал свои книги, но они до меня не дошли. Дочь его Ольга, переписывавшаяся с матерью, также должна была прекратить переписку, и я потерял связь с ним. В1930 году, когда в Берлине отметили его семидесятилетие, мне попалась варшавская еврейская газета с его письмом, где он с горечью отметил, что из самой дорогой для него страны, из родины своей, он ни одного приветствия не получил. Признаюсь, я письмо прочел со слезами на глазах.

Спустя несколько лет я неожиданно для себя получил от него письмо из Риги. Он писал, что встретился в Риге со старыми общими знакомыми, с которыми вспоминал нас со старой дружеской теплотой.

Прошло еще несколько лет. Умерла Ида Ефимовна – верный друг всей его жизни. Он остался одиноким стариком в чужом для него городе.

Когда началась Вторая мировая война, я часто с ужасом думал о нем, попавшем в плен к фашистам. Тогда мы еще не знали о зверствах фашистов. Тем не менее, зная его прямолинейность, я не сомневался, что он попадет в тяжелое положение. Действительность оказалась гораздо хуже, чем я тогда предполагал. В1943 году мы узнали, что фашисты расправились с восьмидесятитрехлетним стариком.

Отдав свыше шестидесяти лет своей жизни неустанной работе над еврейской историей, Семен Маркович закончил свою жизнь подобно тем евреям – героям средневековья, о которых он так вдохновенно повествовал в своей истории, которые бежали из страны в страну, чтобы в конце концов все-таки попасть в руки инквизиторов и кончить свою жизнь на костре, сохраняя верность своему национальному прошлому и своему народному знамени. И Дубнов бежал из страны в страну, чтобы быть, наконец, настигнутым в Риге злодейской рукой фашизма и погибнуть на фашистском аутодафе – в душегубке, на восемьдесят третьем году своей жизни. Ужасная, но полная исторического значения смерть для еврейского историка! В истории еврейского народа Дубнов останется не только выдающимся историком и публицистом, всю жизнь безустанно боровшимся за народ и его культуру, но и национальным героем, взошедшим на костер вместе с другими мучениками своего народа, показывая пример верности многовековому национальному знаме­ни. Что сталось с его богатым архивом – мне неизвестно. Спасен ли он от гибели?[25]
=



Я с большой пользой для себя прочел книги известного историка Семена Дубнова по истории евреев. Эти книги, запрещенные в Советском Союзе, были каким-то образом приобретены Я.Г. Этингером в 1948 году в Риге, где до войны жил этот выдающийся исследователь.

Комментариев нет: