http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2002/9/bel.html -
«ОТКЛИКАЮСЬ ФРАГМЕНТАМИ ИЗ СОБСТВЕННОЙ БИОГРАФИИ...»
Эпизод переписки Г. П. Струве и В. В. Вейдле
http://chaource.livejournal.com/
Скрябинъ
Былъ онъ свѣтлый блондинъ, тоненькій, небольшого роста, какъ перышко легкій; лицомъ и всѣмъ обликомъ нѣчто среднее мѣжду ангеломъ и парикмахеромъ. Никакихъ усилій не стоило представить его себѣ съ завивальными щипцами на цыпочкахъ семенящимъ за спиной дородной купчихи, прочно воссѣвшей передъ зеркаломъ. Походка его была легчайшая, и вѣса до того былъ лишенъ, что, играя на роялѣ, не иначе фортиссимо давалъ, какъ высоко подскакивая надъ клавіатурой. Наружность его была поэтической и мнимо-поэтической, претендующей на поэтичность, одновременно. Одно соотвѣтствовало его музыкѣ, другое - сомнительному вкусу во всемъ, что не было музыкой, - въ поэзіи, въ туманныхъ мудрствованьяхъ и попросту въ стихахъ.
...
Скрябинъ ... былъ несравненнымъ исполнителемъ своихъ фортепьянныхъ произведеній. Чужихъ, въ отличіе отъ Рахманинова, на два года младшаго сверстника своего, онъ никогда на своихъ концертахъ не игралъ. Фортепьянное мастерство его было незауряднымъ, но и особеннымъ, на его собственную музыку нацеленным. Консерваторскіе ученики старшихъ курсовъ ходили къ нему на домъ, упросивъ его дать имъ нѣсколько уроковъ по использованію лѣвой педали, которой піанисты предпочитаютъ обычно совсѣмъ не пользоваться, но которую онъ примѣнялъ съ исключительнымъ умѣньемъ. На своихъ вечерахъ, въ маломъ залѣ петербургской Консерваторіи, онъ игралъ свои вещи волшебно. Такъ ихъ игралъ, какъ будто тутъ же, въ нашемъ присутствіи, ихъ сочинялъ. Когда онъ умеръ, тридцати четырехъ лѣтъ отъ роду, въ пятнадцатомъ году, проболѣвъ всего три дня (онъ расцарапалъ себѣ прыщъ на носу и умеръ отъ зараженія крови), былъ устроенъ большой поминальный концертъ, на которомъ его произведенія для рояля игралъ Рахманиновъ. Игралъ, разумѣется, хорошо; никто ихъ лучше бы не сыгралъ; но со скрябинской его игра никакого сравненія не допускала. Казалась, пусть и несправѣдливо, мертвой или обманно пытающейся возвратить скрябинской музыкѣ утраченное ею бытіе.
...
На премьерѣ "Прометея", въ переполненномъ Дворянскомъ Собраніи, я видѣлъ, какъ подскакиваетъ Скрябинъ на своей вертушкѣ: удавалось-таки ему, гдѣ нужно, перекричать громовой голосъ оркестра вздребезжавшимъ ввысь бѣшенымъ рояльнымъ голоскомъ. Потрясалъ "Прометей"; глаголъ этотъ многотерпѣливый тутъ незамѣнимъ. Когда поднялось, незадолго до конца, неслыханной силы крешендо, я не могъ усидѣть на стулѣ, всталъ, и увидѣлъ: тамъ и тутъ, другіе, не столь юные, какъ я, тоже поднялись со своихъ мѣстъ. Не считаю - и тогда не считалъ - такую степень воздѣйствія критеріемъ оцѣнки, но пустоты, въ этомъ грохотѣ и звонѣ, въ этомъ выдохѣ трубъ, исступленіи скрипокъ, отнюдь я не ощутилъ, не устыдился своего порыва, и поэтому, какъ вспомню, умиленно вижу и сейчасъ руки легонькаго человѣчка, съ высоты бросающаго ихъ на клавиши.
================
http://ristikivi.spb.ru/docs/raivola-veidle-1.html
о даче в Райвола
Именье и дача - пусть и не наемная, своя - две вещи разные. Именьями, как правило, владели дворяне; дачами - мещане. Положим, не в узком смысле слова, можно оказать и горожане, но ведь было же в самом облике дач, в дачном быту, в поездках на дачу, в дачницах, в «дачных мужьях», в карикатурах на все это, публиковавшихся в юмористических журналах, нечто и впрямь мещанское. Помещиков сменили дачники; в этом целая страница истории России. Отчего ж, когда я подумаю о детстве моем и юности, о тогдашнем житье моем на даче, вижу я себя издали каким-то дачным помещиком или чухонским дворянином?
"Чухонским"? Не от себя я это говорю. Финляндию и финнов уважаю. Как раз из мещанского обихода тех лет словцо это и почерпнул. Ничего не было банальней для петербуржца, чем снимать дачу в Финляндии, или ездить в Финляндию к себе на дачу. В ту ближнюю Финляндию - Карелию, Выборгскую губернию - где было много русских, даже и постоянно там живших, и которую острячки наши - только ее - и решались Чухляндией смеху ради называть. Выборг, впрочем был ничуть не русским, а - приятно и опрятно - чужеземным городком, хотя (в купечестве его, по преимуществу) и была заметна некоторая русская прослойка. Но до Выборга от нас то же было расстояние - два часа на тогдашних поездах - как до Петербурга. В нашем Райволе, помимо дачников, сама деревня была русской. Финским было Верхнее Райвола, по соседству; Кивинепп1 в пятнадцати верстах; аптекарь наш был финн (шведо-финн); начальник станции, почтальон; двух главных лавочников звали Паволайнен2, Иккивалки, но третьего - Круглов, и Галкину принадлежал лесопильный завод на разливе, чья плотина3 и образовала этот широкий, как озеро, разлив4; а над гладью его, на самом крутом из его берегов, пятиглавая высилась церковь5, с погостом возле нее, где быть может целы и сейчас, под зелеными ветвями, могилы отца моего и матери, если не сравняли их с землей и кресты не срубили на дрова.
Не здесь, посреди села, не в двух верстах от железной дороги, а в четырех, Красный мост перейдя, отец мой и купил - в тот год, когда мамка в кокошнике (красавица, судя по снимку) грудью меня кормила - пять десятин соснового леса и бревенчатый домик между дорогой и рекой. Одну десятину уступил сестре, а прочие вдоль дороги узорчатой железной решеткой оградил; домик двухкомнатный вбок передвинул (подивился я в детстве, когда о таком путешествии узнал), а посреди участка большую двухэтажную дачу выстроил, с башней в четыре этажа и застекленной террасой с трех сторон. Лес дорожкою обвел, и в длину дорожкой разделил; две аллеи, от дома к реке, одну липами, другую тополями обсадил; беседку с мостиком на реке против дома поставил; купальню подальше; баню на полпути между ней и кухонным крыльцом, - против которого ледник, дерном покрытый и бузиной обсаженный, горкой мне на потеху обернулся, куда я вскарабкивался на четвереньках и скатывался прямо к особнячку (так назывался у нас передвинутый домик, к службам повернутый безоконной своей спиной). Подальше был курятник, сарай, огород, а за ними конюшня, оранжерея, дом дворника-финна, вырастившего там пять человек детей, и садовника-эстонца, где их народилось семеро.
Деревянным, конечно, было все это, как и дача, белой масляной краской и стеклом террас нарядно блестевшая под зеленой крышей. Архитектура ее, что и говорить, бесхарактерной была, ни то, ни се, как и деревянная резьба треугольных высоких фронтонов над большими балконами второго этажа, - южным, повернутым к саду, аллеям, реке, и северным, над газонною площадкой, выходившей к дороге. Назвал бы я позже этот стиль-1896, в насмешку, скандинаво-мавританским. Но орнаментикой и снаружи дом наш не был перегружен, а внутри ее и вовсе не было. Распорядок высоких и просторных комнат был прост, да и меблированы они были без затей, в духе скорее семидесятых, чем девяностых годов, - вполне, как мне и сейчас кажется, приемлемо. Думаю, кое в чем вкус архитектора был поправлен неиспорченным здравым смыслом, свойственным вкусу моего отца. У нас и в саду никаких гномов, стеклянных шаров, фонтанчиков с завитушками не было. Цветники были хороши. Мать моя, кроме садовника, за ними следила. Объяснялась с ним по-эстонски немножко знала с детства этот язык. Розы подстригала сама. В жаркие дни клумбы и грядки помогала поливать.
А я? Лежал, быть может, покуда грядки поливали, руки под голову заложив, на лужайке, между соснами, спускавшимися к реке, огородом и тополевой аллеей, слушая легкий, падающий сверху звон колесных лопастей аэромотора, стоявшего возле бани позади меня. Глядеть на тощее это металлическое сооружение, снабжавшее на водой, было бы скучно; я его и не видел: на небо глядел, на проплывавшие надо мной белые пухлые облака. Скрип колеса при повороте ветра не был мне мил; но тут, мгновенье спустя, и начиналось как раз и длилось полминуты, а то и дольше, это нездешнее звененье. Или, может быть, просто на другой аллее, под тенистою липой я сидел и книжку читал. А под вечер из окна ванной комнаты или с соседнего балкона смотрел как розовеют сосновые стволы в лесу по ту сторону дороги, как бледнеет небо, и как новыми каждый раз шелками его расцвечивает нескудеющий закат. К осени ближе, ходил грибы собирать, за ограду не выходя, в парке, не черезчур расчищенном, на три четверти остававшимся лесом. И брусника,и черника тут росла, и малина, и лесная земляника; и садовая тоже была своя, как и крыжовник и смородина. Между двух аллей в саду яблони посажены были, цвели и давали плод. В конце августа, однажды, проснулся я рано, вышел в одной рубашке из комнаты своей на балкон и вижу, пудель мой Бобка под яблоней "служит", на задних лапках сидит. Подул ветерок, упало яблоко - он схватил его и съел. А там, гляжу, мало ему, опять принялся "служить", просить другого.
Так что, надо полагать, в результате всех этих и многих других, детских, отроческих, юношеских впечатлений я себя "дачником" и не считал. Тем более, что и в школьные годы, не только жили мы здесь все лето, но и приезжал постоянно на Масленицу, Пасху, Рождество. В последний дошкольный год я тут и всю зиму провел, а карельская солнечная зима, от января до марта особенно, не хуже, по-своему тамошнего лета. Четыре десятины, смешно сказать! В настоящем русском именьи никогда и не гостил, из мещанства в дворянство никогда перепрыгнуть и не чаял, а вот, хоть убей, однодворца какого-то сыном, в деревне выросшим себя чувствую. И при всей любви к Достоевскому, к Петербургу, как и при всем бытовом неведеньи и усадебной прежней жизни, и крестьянской, избяной, корни Тургенева, Бунина, Толстого чувству моему понятны, а из города, только из города (это, впрочем, к Достоевскому лишь отчасти применимо), так-таки из одних булыжников, торцов и кирпичей - пусть и на Большой Морской - вырасти - хоть и знаю, что удивляться тут нечему, особенно на Западе - кажется мне непонятным и невозможным.
Бедное мое Райвола! Имени твоего по-русски, как к моей фамилии, просклонять и то нельзя; иные тебя поэтому Райволовым звали; нынче же и нет тебя вовсе: Рощиным зовешься. Хапнули тебя. Русскую кличку навязали6. А я-то ведь тобой, финскому имени твоему и моему немецкому вопреки, в русском прошлом оказался укреплен; усадебном, а не городском, дворянской, а не мещанском.
Хоть и нет тех могил... Узнал я недавно, когда настрочил уже эти строчки. Ничего нет больше на холме над разливом; ни кладбища, ни церкви. - Как не будет скоро и меня.
Для того эти строчки и строчу! на память о себе; чтобы горсточка пепла от меня осталась
Примечания
Поселок Кивеннапа, центр одноименной волости. Ныне Первомайское
Магазин Пекки Пааволайнена
Плотина электростанции Галкина
Разлив реки Райволанйоки (Рощинки)
Церковь во имя св. Николая Чудотворца
Поселок Райвола получил название Рощино в 1948 году.
===========================
В 1884 году домом владеет переплётного дела мастер Иоганн Людвигович Вейдле. При нем вместо ретирадного места во дворе в доме делаются ватерклозеты.
С 1894 года владельцами дома стали потомственный почётный гражданин Вильгельм Людвигович (Василий Леонтьевич) Вейдле и его сестра Эмилия Людвиговна Бюлер.
Сведения о членах семьи Вейдле есть в воспоминаниях их внука, сына и племянника Владимира Васильевича.
Выходец из швабского города Тюбингена Людвиг (Леонтий) Вейдле был переплётчиком, превратившим свою мастерскую в солидный магазин. Его сын Василий Леонтьевич (Вильгельм Людвигович), потомственный почётный гражданин, в молодости помогавший отцу, затем стал членом правления Волжско-Камского банка и ревизионной комиссии Бакинского нефтяного общества. Как пишет сын Василия Леонтьевича, «отец ничего не делал, купоны отстригал, на бирже проигрывал».
В этом доме родился и провел первые 11 лет жизни его сын, Владимир Васильевич Вейдле, впоследствии в эмиграции видный историк искусства, критик, публицист, культуролог. Он был приёмным сыном В.Л. Вейдле и его жены, которая после неудачных родов не могла иметь детей. В 1912 году он окончил немецкое Реформаторское училище, к его сожалению реальное, а не гимназическое отделение, поэтому пришлось отдельно готовиться для поступления на исторический факультет Петербургского университета, где он занимался в семинаре И.М. Гревса.
В 1918 - 1920 годах Вейдле преподавал историю искусств в Пермском университете, а затем в Петрограде. В 1924 году эмигрировал. С 1925 года он преподавал в Парижском богословском институте, где стал профессором по дисциплине «Христианское искусство». Вейдле пришел к церкви под влиянием отца Сергея Булгакова, в 1930-х годах интересовался экуменизмом.
На формирование творчества Вейдле оказали влияние его дружеские отношения с Ходасевичем и Берберовой. В Париже он печатался во многих изданиях, выпускал книги на литературно -философско - эстетические темы, считается крупным специалистом по истории средневекового западного христианского искусства и по истории западной церкви. К его мнению прислушивались все видные писатели русского зарубежья. Ему посвящена статья в Философском энциклопедическом словаре.
Умер В.В. Вейдле в 1979 году. После него осталось несколько прекрасных книг; для нас наиболее интересна изданная в 1976 году в Вашингтоне на русском языке книга «Зимнее солнце» - воспоминание о детстве, удивительно лиричные описания его родной Большой Морской улицы Ул.Большая Морская д. №4.
Отсюда
Комментариев нет:
Отправить комментарий